Хотелось бы поговорить об Испанской Поэзии.
Как ни странно, представители испанской лирики являются чуть ли не родоначальниками поэтического стиля Темный Романтизм. В частности, его родоначальником является в испанской поэзии Густаво Адольфо Беккер.
Густаво Адольфо Беккер (1836 - 1870)



Известный испанский лирик, настоящее имя - Домингес Бастида. Сирота с пяти лет, он прожил очень тяжелую жизнь, и умер накануне издания своей первой поэтической книги Rimas, которая обессмертила его имя.

XXXIX

К чему говорить мне ! Я знаю : она
пуста , переменчива и своенравна,
и если вода не родится в скале,
то чувство в душе ее черствой - подавно.
Я знаю : в ней сердце - гнездовье змеи,
я знаю : в ней каждая жилка бесстрастна,
она не ожившая статуя ... но
она так прекрасна !

LVIII

Хочешь, чтоб тонкий нектар твои губы
горьким осадком не жег ?
Только вдохни аромат его или
сделай один лишь глоток.
Хочешь, чтоб мы о любви сохранили
теплую память в груди ?
Ныне любовью упьемся, а завтра -
завтра уйди.

LXVIII

Я не помню, что мне снилось -
Но печален был мой сон ...
Я проснулся ... сердце билось ...
Дух был грустен и смущен.
Видно, ночь меня терзала.
Тяжким гнетом страшных грез,
И подушку орошала
Жгучим ядом тайных слез.
Неужели сердце плачет
И страдать ему дано ?
Слава богу ! Это значит, -
Не мертво еще оно !

LXXIII

Глаза ей закрыли,
где боль остывала,
на лик ее белый
легло покрывало.
Беззвучно рыдая,
не молвив ни слова,
родные из скорбного
вышли алькова.
Мерцавшая с пола
слепая лампадка
тень ложа бросала
на стену, где шатко
в порывах неровных
лампадного масла
застывшее тело
всплывало и гасло.

Забрезжило утро,
запели пичуги,
и ожило все
в пробужденной округе.
И видя как двойственно
таинство это -
смесь жизни и смерти,
потемок и света -
я думал, печалью
нежданной томим:
как тягостно мертвым
в успенье - одним.
До храма несли
на плечах ее тело
оставили гроб
в полумраке придела,
где желтые свечи
и черные ткани
лицо ей венчали
и белые длани.
С последним ударом
вечернего звона
старуха молитву
дочла монотонно ,
к скрипучим дверям
поплелась , причитая ,
и стала безлюдной
обитель святая .
Все тихо, лишь маятник
слышен негромкий
да кашляют свечи
в немые потемки.
Пугающий сумрак
клубится по плитам,
так мрачно и пусто
в затворье забытом, -
и снова я мыслью
печальной томим:
как тягостно мертвым
в успенье - одним !
Железный язык
колокольною речью
напутствовал горестно
дщерь человечью .
Все в трауре черном ,
в молчанье печальном , -
родные с друзьями
в кортеже прощальном .
В стене отворили
увесистым ломом
проем неширокий
к последним хоромам .
Задвинули гроб
и замазали плиты ,
простились и отбыли ,
горем убиты .
Могильщик , собрав
инструмент похоронный ,
ушел , напевая
мотив немудреный .
Смеркалось ; густели
вечерние тени ,
и вновь я подумал
в немом запустеньи ,
где землю студило
дыханьем ночным :
как тягостно мертвым
в успенье - одним !
Ненастной порою ,
когда до рассвета
ограда скрипит ,
содрогаясь от ветра ,
и ливень на окнах ,
и дом как темница ,
мне девушка эта
внезапно приснится .
Ей ливень играет
на вечной свирели ,
к ней ветер студеный
крадется сквозь щели .
В стене обомшелой
на старом погосте ,
должно быть , простыли
в ночи ее кости !
Тела истлевают ?
А души - нетленны ?
Все - прах и материя
без перемены ?
Не знаю ! .. Есть что - то ,
что слов не находит ,
что нас наравне
и томит , и изводит
при мысли о мертвых ,
о том , что мы их
оставили в тлене -
в успенье - одних !

вот еще один образец Темного Романтизма


Мигель Эрнандес
(1910 - 1942)


Родился 30 октября 1910 года в городе Ориуэла (провинция Аликанте) в
крестьянской семье. В отрочестве был пастухом, разносчиком молока, два
года учился в иезуитской коллегии. Стихи начал писать с пятнадцати лет, в
1930-1931 годах опубликовал несколько стихотворений в местном еженедельнике.
В 1933 году в Мурсии вышел первый поэтический сборник Эрнандеса "Знаток
луны". В том же году он встретился с Хосефиной Манресой, которой отныне
посвящена вся его любовная лирика. Четыре года спустя она станет женой
Мигеля.
Приехав в 1934 году в Мадрид, он оказывается в кругу талантливых
поэтов, выступивших в 20-х годах; его друзьями становятся Лорка,
Альтолагирре, Алейксандре, чилиец Пабло Неруда, аргентинец Гонсалес Туньон.
В журнале "Крус и райа" появляется его пьеса "Кто тебя видит и кто тебя
видел и тень того, чем ты был", написанная в духе старинного "священного
действа". В условиях обостренной общественной борьбы, под влиянием новых
друзей Эрнандес отказывается от свойственной ему ранее религиозности и
переходит на революционные позиции. В начале 1936 года выходит его второй
поэтический сборник "Неугасимый луч". Хуан Район Хименес восторженно
отзывается о стихах Эрнандеса: "Вот она, настоящая поэзия, и вот кто мог бы
всегда писать с таким мастерством".
С первых дней гражданской войны Эрнандес всецело посвящает себя делу
защиты республики. Он вступает в Коммунистическую партию Испании,
записывается добровольцем в созданный коммунистами Пятый полк, принимает
непосредственное участие в боях за Мадрид, пишет агитационные стихи и пьесы
для фронтового театра. В 1937 году он посещает Советский Союз в составе
делегации деятелей культуры. В Валенсии публикуется его книга "Ветер народа"
с подзаголовком "Поэзия на войне", а также два сборника драматических
произведений.
В октябре 1938 года умер от истощения десятимесячный сын Эрнандеса. В
январе 1939 года родился второй его сын. Когда республика потерпела
поражение, фашисты арестовали поэта. Тираж его книги стихов "Человек в
засаде", только что отпечатанный в Валенсии, был конфискован и почти
полностью уничтожен.
Друзьям, находившимся во Франции, удалось добиться освобождения Эрнандеса (об этом рассказывает в своих воспоминаниях Пабло Неруда). Но, добравшись до Ориуэлы, он снова подвергается аресту и попадает в тюрьму, откуда ему уже не суждено выйти. В июле 1940 года его приговаривают к
смертной казни, замененной, в результате ходатайства многих представителей интеллигенции, тридцатилетним заключением. Голод, лишения, разлука с женой и сыном, стремительно развивающийся туберкулез подрывают его физические силы, но поэт не падает духом. В скитаниях по тюрьмам он завершает самое совершенное свое произведение - "Кансьонеро и романсеро разлук". Мигель
Эрнандес скончался 28 марта 1942 года. На стене тюремного лазарета написал он свои последние стихи:
Сегодня с вами должен я проститься,
друзья и братья, солнце и пшеница.
(Перевод В. Резниченко.)


* * *


Наваха, зарница смерти,
как птица, нежна и зла,
круги надо мною чертит
косой полосой крыла.

Ночной метеор безлюдья,
вершит она свой полет
и где-то под левой грудью
угрюмые гнезда вьет.

Зрачки мои - окна в поле,
где бродит забытый смех;
висок мой чернее смоли,
а сердце - как белый снег.

И я в ворота июня,
гонимый крыльями зла,
вхожу, как серп новолунья
во тьму глухого села.

Печалей цвет паутинный,
ресницы слез солоней
и край дороги пустынной -
и нож, как птица, над ней.

Куда от него забиться,
стучать у каких дверей?..
Судьба моя - морем биться
о берег судьбы твоей.

Любовью, бедой ли, шквалом
завещана эта связь?
Не знаю, но вал за валом
встает и встает, дробясь.

И только смерть не обманет,
царя над ложью земной.
Пусть яростней птица ранит -
последний удар за мной!

Лети же, над сердцем рея,
и падай! Придет черед -
и след мой желтое время
на старом снимке сотрет.

x x x

Когда угаснет луч, который длит
мучительство и щерится клыками,
и ярыми вздувает языками
огонь, что и металл испепелит?

Когда устанет лютый сталактит
точить и множить каменное пламя, -
как над быком, гранеными клинками
вися над сердцем, стонущим навзрыд?

Но не иссякнет пламя в этом горне,
началом уходящее в меня
и жгущее все злей и неизбывней.

И камень, что вонзает в сердце корни,
вовеки не отступится, казня
лучами сокрушительного ливня.

x x x

Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем.
Грязь - ремесло мое, и нет судьбы печальней.
Она чернить меня своей считает целью.
Я не ходок, а инструмент дороги дальней,
язык, что нежно оскорбляет ноги
и рабски лижет след их на дороге.

Я, словно вал огромный, океанский,
зеленый вал с холодным влажным блеском,
под твой башмак, что унижает ласку,
стремлюсь, целуя, в жажде быть любимым,
ковром в узорах пены с жадным плеском
стелюсь, но все напрасно - мимо, мимо...

Идешь ты надо мной, над глиной жидкой,
как будто по доске ступаешь шаткой,
хоть я под каблуком твоим, под пыткой
тянусь к тебе, опережаю шаг твой,
чтоб растоптала ты с жестокостью бесцельной
любовь, что порождает прах скудельный.

Когда туман волнуется на кровлях,
на стеклах пишет стужа иероглиф,
и влажный облик плача так неявствен,
я падаю к стопам твоим, как ястреб
с землистым клювом, окропленным кровью.
Надломленною веткою зеленой,
истекшей соком, падаю влюбленно

к твоим ногам и водорослью сердца
плыву к тебе - ищу твое соседство!
Я - прах, напрасно рвусь к тебе и тщетно
тяну ладони, наряжаясь в маки,
грызу подошвы я твои зубами щебня,
и в красной глине сердце, в жгучем мраке
таятся жабы ревности и мщенья.

Своей ногой, ногою серны дикой
меня ты топчешь, месишь, словно слякоть.
Как виноградная двойная мякоть,
рот разрывается от сдавленного крика,
и каждой клеткой молит плоть моя, что надо
ее в давильню бросить гроздью винограда!

Вскипает стона розовая пена,
и плач проходит лабиринтом мозга.
Ты появляешься и таешь постепенно
огнем свечи, предзимним тусклым воском.
Но будет плохо, если ты забудешь,
что, становясь под колесом покорны,
рождают прах и глина злобных чудищ,
меняющих уродливые формы.

Так берегись, чтобы земля однажды
не запятнала бы твои одежды,
не хлынула потопом страстно и ревниво,
жасминные твои ступни не очернила, -
земля, где не отыщешь ты опоры,
сольется нежно с клеточкою каждой,
вольется в кровь твою, насытит поры,
тебя облепит с первобытной жаждой!

К тростинкам ног прильнет она влюбленно,
затянет их в свое смесительное лоно
и тиною тебя накроет с головою -
сольется навсегда она с тобою!


x x x

И слух и зренье - мука для печали,
что ищет забытья, а не просвета,
и морем в полдень с отмели прогретой
спешит в глухие, сумрачные дали.

Но все, чем год за годом ни пытали, -
ничто перед последней пыткой этой:
тесниной между шпагой и мулетой
шагать, чтобы обвиснуть на кинжале.

Сейчас затихну я, - еще минута! -
уйду, чтоб ты не видела отныне,
чтоб мне дозваться не хватило силы.

Иду, иду, иду, все туже путы -
но я иду, стою, тону в пустыне.
Прощай, любовь. Прощай же. До могилы.

КАК МНОГО СЕРДЦА!

Сегодня я в смятенье,
я сам не знаю - отчего все это,
сегодня только боли я открыт,
сегодня дружбы я лишен,
и я хотел бы
с корнем вырвать сердце
и под ноги швырнуть его прохожим.
Опять зазеленел засохший шип.
Сегодня день тоски в моей державе,
сегодня грусть мне прострелила грудь
свинцом печали.

Что делать?
И вот я смерть ищу в чужих руках:
оглядываю ласково ножи,
приходит мне на память друг-топор,
я думаю о колокольнях стройных
и о прыжке спокойном в пустоту.

Но почему?! Я этого не знаю...
А если б знал, то сердцем написал бы
последнее из писем,
я сделал бы чернильницу из сердца,
источник слов, прощаний и подарков.
"Ты остаешься..." - я сказал бы миру.
Родился я в одну из скверных лун,
и больно мне от боли,
которая весомей всех веселий.

Мне руки обескровила любовь -
я простирать их больше не могу.
Мой рот в усмешке горькой искривлен.
Вы видите, как взгляд мой непокорен?!

Чем больше думаю - тем больше я страдаю:
каким ножом отсечь мне эту боль?!

Мне кажется: вчера, сегодня, завтра,
страдая от всего на свете, сердце
похоже на аквариум печальный,
на склеп, где умирают соловьи.

Как много сердца!

Хочу я сердце вырвать из груди:
я - наделенный сердцем-исполином
и оттого - страдающий за всех.

И сам не знаю, почему и как
я, что ни день, себе дарую жизнь...

Из книги "ЧЕЛОВЕК В ЗАСАДЕ" (1937-1939)

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

Поля отступили, увидев,
как судорожно человек
бросается на человека.

Какая бездна открылась
меж оливою и человеком!

Животное, что поет,
животное, что умеет
и плакать, и корни пускать,
вспомнило про свои лапы.

Оно одолевало их
и нежностью и цветами,
но вот наконец обнажило
с жестокостью бесконечной,
как я обнажил свои руки.

Беги и бойся их, сын мой!
Когтями готов я впиться
в легкое тело твое.

Назад я вернулся, к тигру.
Беги, не то уничтожу!
Сегодня любовь - это смерть,
человек человеку охотник.


РАНЕНЫЙ

I

Раненые распростерлись на полях, где мы воевали.
И там, где груда распластанных тел к долине прилипла,
торчат пшеничные струйки, ручьями бегущие в дали,
поющие хрипло.

Кровь дождит непременно снизу вверх, к небосводам.
И раны гудят, как раковины океанские, если только
в них уцелела жажда взлета и, сытая йодом,
волн голубых настойка.

У крови запах морской, вкус моря и погреба винного.
Погреб морской и винный взрывается именно здесь,
где раненый кровью захлебывается и в стебель растенья длинного
от смерти уходит весь.

Я ранен, и мне не хватит этой короткой жизни,
чтоб выполнить все заказы и выплатить все долги
на кровь, которой готов истечь, изойти на тризне.
Нераненый, помоги.

Моя судьба - это рана счастливой юности ранней.
Жалею тех, кто ни разу еще не лежал пластом,
навылет раненный жизнью, великолепно раненный,
блаженствующий притом.

И госпиталь, где на белом наши тела нагие,
это - сад ослепительный, с красными гроздьями роз,
который перед кровавыми воротами хирургии
сквозь мякоть мою возрос.

II

Я весь в крови, свобода. Я - огненная масса.
Тебе одной, свобода, мои глаза и руки.
Я - дерево из мяса. Как дерево из мяса,
я к вам иду, хирурги.

Из-за тебя, свобода, под кожей синеватой
ношу сердец я больше, чем на ладони линий.
Слепящей красной пеной вхожу я в мякоть ваты,
как в здание из лилий.

Из-за тебя, свобода, я отрываюсь долго
от тех, кто изваянья свои не удержали.
Отталкиваюсь пулей, ногами, домом, долгом
от этой страшной жатвы.

Ты молодец, свобода. Люблю твой блеск в работе -
вернуть пустым глазницам всю достоверность взгляда,
вернуть безруким пальцы, ступни - безногой плоти,
а землям - запах грядок.

И кровеносным соком ты плоть лозы наполнишь,
воскресшую из тела, возросшую из раны.
Я - дерево из мяса. Приди ко мне на помощь.
Я выжил, как ни странно.

ПИСЬМО

Голубиная стая писем
невозможный полет начинает
с дрожащих столов, - на них
опираются воспоминанье,
значенье и тяжесть разлуки,
и сердце, и ночь, и молчанье.

Я слышу биение писем -
плывут они, выплыть силясь.
Где б ни был, всюду встречаю
мужчин и женщин унылых,
что разлукой ранены тяжко
и от времени истомились.

Сообщения, письма, письма,
открытки, записки, мечтанья,
частички нежности горькой -
их мечут к небу в страданье,
посылают от крови к крови
и от желанья к желанью.

_Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу_.

Немеют где-то в углу
конверты старые, письма,
и возраст свой цвет на почерк
кладет с немой укоризной.

Там гибнут старые письма,
хранящие дрожь тоски,
чернила там умирают,
там в обмороке листки,
бумага в дырах, как кладбище,
короткое и бестравное,
страстей, что были давно,
любовей, что были недавно.

_Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу_.

Когда я пишу тебе,
в волненье чернила впадают, -
холодные, черные вдруг
краснеют, дрожат, изнывают,
и ясный цвет человечий
со дна чернильниц всплывает.
Когда я пишу тебе,
то кости мои тебе пишут:
несмываемы те чернила,
под которыми чувства дышат.

В огне закаленной голубкой
летит письмо над пустыней
со сложенными крылами
и с адресом посередине.

Не воздух, гнездо или небо
нужны этой птице, а тело,
а руки твои, глаза,
дыхания все пределы.
Ты будешь ждать обнаженной
среди твоих чувств, как в колодце,
чтоб чувствовать каждою клеткой,
как к сердцу она прижмется.

_Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу_.

Вчера осталось письмо
одиноким и без хозяина,
пролетев над глазами того,
кто ждал его жарко и тайно.
Говоря и с мертвыми, письма
в живых остаются тоже:
они человечны, хоть их
прочесть адресат не может.

Пусть где-то клыки отрастают,
мне с каждым днем все дороже
письма твоего легкий голос,
как зов необъятный, тревожный.
Во сне его получу я,
когда наяву невозможно.
И станут раны мои
чернильницами, тоскуя,
губами, что нежно дрожат
от памяти о поцелуях;
неслыханным голосом раны
пусть скажут: тебя люблю я.


ТЮРЬМЫ

I

Ползут тюрьмы по сырости мира через слякоть,
волочатся по темным путям осужденных,
им нужен народ, человек, чтоб выследить, сцапать,
чтоб засосать, проглотить.

Не только видно, но слышно, как тоскует металл,
как плачет карающий меч в руках правосудья,
как плачет поверженная опозоренная сталь
в сером цементном растворе.

Там, за стеной, в тюрьме - фабрика плача и стона,
там прядильные станы, ткацкие станы слезы,
остов ненависти, надежда, бьющая в стены, -
спрядут, соткут и утопят.

Когда куропатки осипли и переплелись,
а любвеобильная синь исполнена сил,
человек одинокий и серый, как палый лист,
вспоминает землю и свет.

Свобода и утро бесплодно бьются о камень,
мятущийся человек, его шаги, голова,
пена на губах, пена, рвущаяся из камер:
порыв, человек, свобода.

Человек, что вдыхает и выдыхает весь ветер,
распахнув огромные крылья своего сердца, -
он везде человек - в любом каземате на свете,
пронизанный каждой стужей.

Человек, которому снились морские дали,
ломает крылья, как стреноженные молнии,
сотрясает решетку, негодует, глодая
грохочущее железо.

II

Мы сражаемся не за расслабленного вола,
но за коня, который видит, как тлеет грива,
и чувствует, в бешенстве грызя свои удила,
как дряхлеет его галоп.

Сотрите плевок с его опозоренной щеки,
разорвите цепи, сковавшие сердце мира,
заткните глотки тюрем, гордые бунтовщики,
ибо в тюрьмах бессильно солнце.

Гниет ощипанная свобода на языках
ее прислужников, а не ее властителей.
Разбейте же цепи на закоченевших руках
извечных ее рабов,
тех, что хотят покинуть свое лишь заточенье,
свой закуток и от цепей освободить себя.
А вызволив себя - теряют оперенье,
и плесневеют, и ползут.

Они закованы навек, извечно, навсегда.
Свобода по плечу лишь необычным людям,
которых в камерах тюрьмы так ясно вижу я,
как будто сам я среди них.

Запри замок, задвинь засов и выставь караул,
вяжи его, тюремщик, ведь душу ты не свяжешь.
Какой бы ключ ни подобрал и как бы ни замкнул -
нельзя связать его душу.

Цепи нужны и узы, но только узы крови,
железо вен, огонь и звенья кровного родства,
узы согласья, связи по духу и основе,
людская, человечья связь.

На дне бездонной ямы ожидает человек,
напряженно прислушиваясь, наставив ухо;
народ призвал: "Свобода!" - и небо взлетело вверх,
и тюрьмы взлетели следом.


ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ

Нет, он не пуст, - окрашен
мой дом, мое созданье,
окрашен цветом горьких
несчастий и страданий.

Он вырвется из плача,
в котором встал когда-то
с пустым столом без крошки,
с разбитою кроватью.

В подушках поцелуи
распустятся цветами,
и простыня совьется
над нашими телами
густой ночной лианой
с пахучими венками.

И ненависти бурю
мое окно удержит.

И лапа разожмется.
Оставьте мне надежду.

x x x

Древняя кровь,
древнее тело
всем овладело.

Во мне, в глубине,
вплоть до костей,
вплоть до страстей.


x x x

Не надо заглядывать
в это окно, -
дом опустел и во мраке давно.

В душу мою загляни.

Не надо заглядывать
в сумрак могил, -
кости одни, безответны они.

В тело мое загляни.


x x x

Агония прощаний,
кладбищенские рвы.

Вчера с тобой прощались,
вчера еще кончались.

Сегодня мы мертвы.
Как поезд похоронный
причалы и перроны.

Рука платок уронит -
и ты уже вдали.

Живыми нас хоронят
на двух концах земли.


x x x

Глаза-ищейки,
укусы зла...
Собаки воют
из-за угла.
Мир опустел,
сгорел дотла.

Тела и пашни.
Тела, тела...
Черны дороги,
на них зола!
Лишь ты цветешь,
лишь ты тепла.


ПРЕЖДЕ НЕНАВИСТИ

Я целуюсь, как мрак со мраком.
Я целуюсь, как с болью боль.
Этим трагическим браком
наградила меня любовь, -
посмел полюбить однажды
двойственный лик земли.
Жажда, господи, сколько жажды,
а вода шелестит вдали.
Сердце мое в бокале,
и я оттуда напьюсь,
ни одна душа не узнает,
какое оно на вкус.
Накоплено столько злобы
только из-за любви,
что тебя приласкать не могут
руки, даже мои,
данные мне свыше
страстью, сестрой тоски.
Сегодня особенно слышно,
как ломают крыла на куски
железом, грызущим вены,
вымазанным в крови.
Судьба моя, птица, подбита
безжалостно из-за любви.
Из-за любви проклятой,
только из-за любви.
Любовь, как высок твой купол, -
я вечно внизу, под ним,
свеченьем твоим окутан,
ничем, только им одним.
Посмотри на меня, закованного,
оплеванного, отверженного,
на грани мрака, такого
густого и неизбежного.
Голод и я - два брата
по духу и по крови.
Решетка, стена, ограда -
только из-за любви.

Ласточка, солнце, лето,
облако, воздух, весь,
день в оперенье света -
все то, что значило это
прежде, - убито, вздето
на крюк и зарыто здесь.
Чаща, морские воды,
гора, долина, пески,
право духовной свободы
проносятся с воплем тоски
сквозь тело мое, навылет,
не задерживаясь в крови,
но в крылья кто кровь не выльет
только из-за любви?
Ибо я, окруженный адом,
ожерельем стальных колец,
неистребимым смрадом
тюремщика, я - жилец
каземата, как дух господень,
весел, высок, свободен,
я весел, высок, свободен -
только из-за любви.

Говоря иными словами,
мне попросту наплевать
на мир, придуманный вами:
решетка, стена, кровать.
Где острог для улыбки?
Для голоса - где стена?
Ты - вдали, как смерть, одинока,
там, без меня, одна.
Ощущая в руках уродство
приговора меня к тюрьме,
в тех руках, где свобода бьется,
прижимая меня к тебе, -
там, на воле, в раю, пригодном
для расправы людей с людьми,
ощути же меня свободным
только из-за любви.

Гнетет поля предчувствие дождя.
Земля, как первозданная, тиха.
Мутится высь, тоскою исходя
над жаждой пастуха.

И лихорадит мертвых этот гнет,
а дали ждут, как вырытые рвы,
пока последний вздох не оборвет
агонию листвы.

И в час дождя, потусторонний час,
сердца часов так тягостно стучат -
и наши раны прячутся от глаз
и вглубь кровоточат.

Смолкает мир наедине с тобой,
и все в дожде немеет, как во сне,
и все на свете кажется мольбой
о вечной тишине.

То льется кровь волшебно и светло.
О, навсегда от ледяных ветров
забиться в дождь, под серое крыло,
под мой последний кров!

Последней крови капли тяжелы.
В тяжелой мгле чуть теплятся сады.
И не видны могилы и стволы
за трауром воды.


Песок, я - песок пустыни,
где жажда спешит убить.
Твои губы - колодец синий,
из которого мне не пить.

Губы - колодец синий
для того, кто рожден пустыней.

Влажная точка на теле,
в мире огненном, только твоем, -
мы никогда не владели
этой вселенной вдвоем.

Тело - колодец запретный
для сожженного зноем и жаждой любви
безответной.


МОГИЛА ВООБРАЖЕНИЯ

Он возмечтал построить... Дыханья не хватило.
Тесать каменья... Стену воздвигнуть... А за нею
воздвигнуть образ ветра. Хотел, чтоб воплотило
его строенье света и вольности идею.

Хотел построить зданье, что всех строений легче...
Дыханья не хватило. А так ему мечталось,
чтоб камень был из перьев, чтоб, тяжесть прочь совлекши,
его воображенье, как море птиц, взметалось.

Смеялся. Пел. Работал. Подобно крыльям грома,
с неповторимой мощью, из рук его рабочих
просторные, как крылья, взрастали стены дома.
Но даже взмахи крыльев беднее и короче.

Ведь камень - тоже сила, когда в движенье. Скалы
равны полету, если рождаются лавины.
Но камень - это тяжесть. И тяжкие обвалы
в погибели желаний бывают неповинны.

Хотел создать строитель... Но камень у движенья
заимствует лишь плотность и грубую весомость.
Себе тюрьму он строил. И сам в свое строенье
низринут был. А рядом - и ветер и веселость.


ВАЛЬС ВЛЮБЛЕННЫХ, НЕРАЗЛУЧНЫХ НАВЕКИ

Заблудились навек
среди сада объятий,
алый куст поцелуев
закружил их чудесно.
Ураганы, озлобясь,
не могли разорвать их,
ни ножи с топорами,
ни пламень небесный.

Украшали руками
неуютность земную.
По упругости ветра,
ударявшего в лица,
измеряли паденье.
В бурном море тонули,
напрягая все силы,
чтоб теснее сплотиться.

Одиноки, гонимы
скорбью неисцелимой
новогодий и весен,
безысходностью круга,
были светом горящим,
пылью неистребимой,
безоглядно, бесстрашно
обнимая друг друга.


ВЕЧНАЯ ТЬМА

Веривший прежде, что свет будет мой, -
ныне в плену я у темени грозной.
Мне не испить уже ласки земной,
солнечной ярости, радости звездной.

Кровь моя, неуловимо легка,
светом скользит по артерии синей.
Только зрачкам ни глотка, ни глотка -
тьма озарять будет путь им отныне.

Мрак без конца. Ни звезды. Ни луча.
Отвердеванье. Одеревененье!
Душно. Внести - задохнется свеча.
Выворот рук, и корней, и терпенья.

Скорби мрачнее, свинца тяжелей,
в черном зубов белизна захлебнется,
лишь темноты облипающий клей
в теле, в заваленном глыбой колодце.

Тесно мне. Смех угасает во рту.
Ввысь бы рвануться - не ноги - две гири.
Словно резиновую черноту
сердцем, дыханьем никак не расширю.

Плоть не отыщет защиты ни в чем.
Дальше - ночная беззвездная бездна.
Кто или что в ней мне будет лучом?!
Искру и ту в ней искать бесполезно.

Только огонь кулаков, и стоуст
страха оскал. Без конца только буду
слышать стеклянный разломанный хруст
пальцев и скрежет зубов отовсюду.

Не разгрести мне, не вычерпать тьмы.
День почернел над моей головою.
Кто я? Тюрьма. Я окошко тюрьмы
перед пустыней беззвучного воя.

Слышу, распахнутый в жизнь, как окно,
будни тускнеющие в отдаленье...
Все же в борьбе лишь добыть мне дано
свет, повергающий тьму на колени.